READ

Евгений Габрилович. Вещичка

Михаил Афанасьевич Булгаков (1891 - 1940) - русский писатель, драматург, театральный режиссёр и актёр. Автор повестей и рассказов, множества фельетонов, пьес, инсценировок, киносценариев, оперных либретто.

На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он всё равно не похож на пуделя. Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе. Злобы я не имею, но я очень устал…
- письмо Сталину, 30 мая 1931 года

Творческое наследие М. И. Булгакова в российском книгоиздании за последние 10 лет по данным Российской книжной палаты (скачать)
***

писатель, драматург и сценарист Евгений Габрилович о разговорах с Михаилом Булгаковым на общем балконе:

В начале тридцатых годов почти все писатели (малые и великие) селились по коммунальным квартирам. По­этому, когда вдруг прошел слух, что будет писательская надстройка в Нащокинском переулке, образовалась боль­шая давка. Все бегали по инстанциям с заявлениями и справками. И больше всего мастеров пера толпилось во­круг Матэ Залки, который ходил по строительству с ор­деном Красного Знамени на груди. Его избрали предправления жилкооператива.

О, если бы я ведал тогда, что настанет время, когда я буду писать о нем сценарий. Нет, я тогда не знал этого и робко, с безмолвной мольбой глядел на него: квартир, подлежащих распределению, было мало, а мастеров пера бесконечно много, и все они хлопотали, настаивали, име­ли имя. Я имени не имел — одно только заявление, не­сколько справок да просительные глаза.

И все же свершилось чудо. В моей долгой жизни было всего два-три чуда, так вот свершилось одно из них. Кто-то выпал из списка, и я получил квартиру: пятый этаж, ванная, совмещенная с туалетом, паркет, газ и балкон с видом на двор, сараи и чердаки.

Потаскав по лестницам мебель, переехав и отдышав­шись, мы обнаружили, что этот балкон увязан не только с нашей квартирой. Оказалось, что была еще одна дверь, из другой, соседней квартиры, выходившая на тот же балкон. И за этой дверью, среди мебели красного дерева и синих обоев, жил с семьей Михаил Афанасьевич Булгаков.

Я знал, конечно, Булгакова по «Дням Турбиных», он казался мне, по моим тогдашним понятиям, писателем не без возможностей. Даже талантливым. Но в те годы талантливых было вокруг великое множество, и спустя года три выяснялось, что они не очень талантливы, а по­том, что совсем не талантливы.

Мы долго жили с М.А. Булгаковым рядом, в Нащокинском переулке, но, как говорится, не встречались домами. Наши жены ходили друг к другу через балкон одалживать лук, сахар, рюмки и вилки. Наши дети дружили. Как соседи с хрупкими стенами тридцатых годов, мы глухо слышали все, что свершалось за этими стенами: пиры и размолвки, смех, пение, назиданья потомству. И чтение вслух. Я много жил рядом с писателями в различных домах и знаю, как они любят читать вслух.

Но, вспоминая теперь это частое, глухое, далекое чтение, я не могу отвязаться от мысли, что, может быть, в этот миг там, за спичечной переборкой, пока я дремал или ужинал, читались те удивительные страницы, которые я в изумлении перелистываю сейчас.

Да, в те годы Булгаков мог только читать свои вещи. Печатать их он не мог. Его тогда не печатали или печатали самое тусклое, однозначное из его писаний. Может быть, потому утвердилось и крепло во мне убеждение, что писатель он средний глазом и голосом, хотя и своеобразный. Правда, на сцене порой давались его пьесы, но каждый раз это кончалось идейным скандалом. Я не видел их.

Он был в беде, на мели. Работал в Художественном театре. Не то литератор, не то режиссер. Среди великих Олимпа тридцатых годов, которых на все лады возноси­ла критика, он был почти безымянен. И как-то исподволь, но фундаментально кристаллизовалось мнение, что он сошел.

Итак, долгое время я жил бок о бок с крупнейшим, но не замечал этого. Встречаясь с Булгаковым на нашем общем балконе и глядя на крыши сараев со скудной листвой в перспективе, мы обсуждали с ним новости, сплетни, пользу пеших прогулок, лекарства от почек, разводы, измены и свадьбы. И только раз я спросил его о том, что он пишет. Всего один раз.

Я всегда удивлялся мемуаристам, которые, встретившись с большими людьми в беде, сразу же примечали их гениальность. Я этого не увидел. Может быть, потому, что был слишком мелок и мал.

Мы слышали из нашей квартиры, как он умирал. Тревожные голоса, вскрики, плач. Поздним вечером, с балкона, была видна зеленая лампа, покрытая шалью, и люди, бессонно и скорбно озаренные ею. Потом однажды, как это бывает всегда, вдруг страшный, бессильный, пронзительный женский вопль. И вынос тела по стертым, узким, надстроечным ступенькам.

Прошли года, дом в Нащокинском повял, одни ушли в мир иной, другие ушли в дома покрасивей, фасад потускнел и словно обвис, как в старости повисают усы. Другие волны, другое время…

Вышел в свет роман «Мастер и Маргарита». Я прочитал его.

И изумился этой работе. Я поразился громаде раздумий, ярости чувств, простору пера, раздолью фантазии, грозной меткости слова. Причудливости прекрасного и ничтожного.

Но больше всего я изумился тому, что, в то время как этот человек писал свою «Маргариту», я жил с ним рядом, за стенкой, считал его неудачником, человеком неполучившимся и, встречаясь с ним на балконе, говорил о том, что кого-то из братьев-писателей обругали, а кто-то достиг похвал, и о том, что Союз писателей мог бы работать лучше, и о том, что кто-то в нашем доме женился, и о дворниках, и о погоде, и далее внушал ему, как надо писать. Как надо нынче писать!

О, эта вздорность утоптанных поучений, эти звезды и прах писательской судьбы!

Ошеломленный, я понял, что там, за моей оклеенной палевым тоном стеной, он писал тогда без всякой надежды быть напечатанным, писал в пропасть, в ничто. Какой же верой в писательство, в бессмертие букв и чернил надо обладать, чтобы доверить все лучшее, что ты принес, линованному листу, который, возможно, так и останется единственным в мире.

И с этим-то человеком я говорил о свадьбах и о погоде!

Я прочитал его роман и прочитал его еще раз, опешив от этой бури неясных и ясных событий, кричащих о спасительности любви, рассказывающих о мнимой и подлинной власти, взывающих к самому сатане, чтобы он сразил подлость; о неизбежном возмездии злу, о людях гордых и людях распятых; о сердце, увязшем в вы­соком и низком; о силе и страхе.

Я читал эту странную прозу, сраженный тем, что жил рядом с этим, слышал обеды, ужины, домашний ход дня, но не слышал главного и неслышного.

И я вспомнил тот единственный раз, близко к его кончине, когда наряду с разговором о свадьбах, дебошах, писателях, об уличенных или, напротив, отмеченных, я спросил Булгакова и о том, что он пишет сейчас.

— Пишу кое-что,— сказал он, устремив взор с балкона к сараям.— Так, вещичку…

Вещичка / Е.И. Габрилович // Воспоминания о Михаиле Булгакове : Сборник / сост. Е. Булгакова, С.А. Ляндрес ; вступ. ст. В.Я. Лакшин ; послесл. Мариэтта О. Чудакова. — М. : Советский писатель, 1988 .

ПРАВИТЕЛЬСТВУ СССР

Михаила Афанасьевича Булгакова
(Москва, Б. Пироговская, 35-а, к. 6)

Я обращаюсь к Правительству СССР со следующим письмом:


   1
После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я известен как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет:
Сочинить «коммунистическую пьесу» (в кавычках я привожу цитаты), а кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать, как преданный идее коммунизма писатель-попутчик.

Цель: спастись от гонений, нищеты и неизбежной гибели в финале.

Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед Правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет. Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет.

Созревшее во мне желание прекратить мои писательские мучения заставляет меня обратиться к Правительству СССР с письмом правдивым.

   2
Произведя анализ моих альбомов вырезок, я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей литературной работы 301 отзыв обо мне. Из них: похвальных — было 3, враждебно-ругательных — 298.

Последние 298 представляют собой зеркальное отражение моей писательской жизни.
Героя моей пьесы «Дни Турбиных» Алексея Турбина печатно в стихах называли «СУКИНЫМ СЫНОМ», а автора пьесы рекомендовали как «одержимого СОБАЧЬЕЙ СТАРОСТЬЮ». Обо мне писали, как о «литературном УБОРЩИКЕ, подбирающем объедки после того, как НАБЛЕВАЛА дюжина гостей».

   Писали так:
  «...МИШКА Булгаков, кум мой, ТОЖЕ, ИЗВИНИТЕ ЗА ВЫРАЖЕНИЕ, ПИСАТЕЛЬ, В ЗАЛЕЖАЛОМ МУСОРЕ шарит... Что это, спрашиваю, братишечка, МУРЛО у тебя... Я человек деликатный, возьми да и ХРЯСНИ ЕГО ТАЗОМ ПО ЗАТЫЛКУ... Обывателю мы без Турбиных вроде как БЮСТГАЛЬТЕР СОБАКЕ без нужды... Нашелся СУКИН СЫН, НАШЕЛСЯ ТУРБИН, ЧТОБ ЕМУ НИ СБОРОВ, НИ УСПЕХА...» («Жизнь ИСКУССТВА», № 44 — 1927 г.).

Писали «О Булгакове, который чем был, тем и останется, НОВОБУРЖУАЗНЫМ ОТРОДЬЕМ, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы». («Комс. правда», 14/Х — 1926 г.).

Сообщали, что мне нравится «АТМОСФЕРА СОБАЧЬЕЙ СВАДЬБЫ вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля» (А. Луначарский, «Известия», 8/Х — 1926 г.), и что от моей пьесы «Дни Турбиных» идет «ВОНЬ» (Стенограмма совещания при Агитпропе в мае 1927 г.), и так далее, и так далее...

Спешу сообщить, что цитирую я отнюдь не с тем, чтобы жаловаться на критику или вступать в какую бы то ни было полемику. Моя цель — гораздо серьезнее.

Я доказываю с документами в руках, что вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с НЕОБЫКНОВЕННОЙ ЯРОСТЬЮ доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать.

И я заявляю, что пресса СССР СОВЕРШЕННО ПРАВА.

   3
Отправной точкой этого письма для меня послужит мой памфлет «Багровый Остров».
Вся критика СССР, без исключений, встретила эту пьесу заявлением, что она «бездарна, беззуба, убога» и что она представляет «пасквиль на революцию».

Единодушие было полное, но нарушено оно было внезапно и совершенно удивительно.
В № 12 «Реперт. Бюлл.» (1928 г.) появилась рецензия П. Новицкого, в которой было сообщено, что «Багровый Остров» — «интересная и остроумная пародия», в которой «встает зловещая тень Великого Инквизитора, подавляющего художественное творчество, культивирующего РАБСКИЕ ПОДХАЛИМСКИ-НЕЛЕПЫЕ ДРАМАТУРГИЧЕСКИЕ ШТАМПЫ, стирающего личность актера и писателя», что в «Багровом Острове» идет речь о «зловещей мрачной силе, воспитывающей ИЛОТОВ, ПОДХАЛИМОВ И ПАНЕГИРИСТОВ...».

Сказано было, что «если такая мрачная сила существует, НЕГОДОВАНИЕ И ЗЛОЕ ОСТРОУМИЕ ПРОСЛАВЛЕННОГО БУРЖУАЗИЕЙ ДРАМАТУРГА ОПРАВДАНО».
Позволительно спросить — где истина?

Что же такое, в конце концов, — «Багровый Остров»? — «Убогая, бездарная пьеса» или это «остроумный памфлет»?

Истина заключается в рецензии Новицкого. Я не берусь судить, насколько моя пьеса остроумна, но я сознаюсь в том, что в пьесе действительно встает зловещая тень и это тень Главного Репертуарного Комитета. Это он воспитывает илотов, панегиристов и запуганных «услужающих». Это он убивает творческую мысль. Он губит советскую драматургию и погубит ее.

Я не шепотом в углу выражал эти мысли. Я заключил их в драматургический памфлет и поставил этот памфлет на сцене. Советская пресса, заступаясь за Главрепертком, написала, что «Багровый Остров» — пасквиль на революцию. Это несерьезный лепет. Пасквиля на революцию в пьесе нет по многим причинам, из которых, за недостатком места, я укажу одну: пасквиль на революцию, вследствие чрезвычайной грандиозности ее, написать НЕВОЗМОЖНО. Памфлет не есть пасквиль, а Главрепертком — не революция.

Но когда германская печать пишет, что «Багровый Остров» — это «первый в СССР призыв к свободе печати» («Молодая гвардия», № 1 — 1929 г.), — она пишет правду. Я в этом сознаюсь. Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что, если кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода.

   4
Вот одна из черт моего творчества, и ее одной совершенно достаточно, чтобы мои произведения не существовали в СССР. Но с первой чертой в связи все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: черные и мистические краски (я — МИСТИЧЕСКИЙ ПИСАТЕЛЬ), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противупоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное — изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М. Е. Салтыкова-Щедрина.

Нечего и говорить, что пресса СССР и не подумала серьезно отметить все это, занятая малоубедительными сообщениями о том, что в сатире М. Булгакова — «КЛЕВЕТА».
Один лишь раз, в начале моей известности, было замечено с оттенком как бы высокомерного удивления:
   «М. Булгаков ХОЧЕТ стать сатириком нашей эпохи» («Книгоноша», № 6 — 1925 г.).
Увы, глагол «хотеть» напрасно взят в настоящем времени. Его надлежит перевести в плюсквамперфектум: М. Булгаков СТАЛ САТИРИКОМ и как раз в то время, когда никакая настоящая (проникающая в запретные зоны) сатира в СССР абсолютно немыслима.
Не мне выпала честь выразить эту криминальную мысль в печати. Она выражена с совершеннейшей ясностью в статье В. Блюма (№ 6 «Лит. газ.»), и смысл этой статьи блестяще и точно укладывается в одну формулу:
ВСЯКИЙ САТИРИК В СССР ПОСЯГАЕТ НА СОВЕТСКИЙ СТРОЙ.
Мыслим ли я в СССР?

   5
И наконец, последние мои черты в погубленных пьесах «Дни Турбиных», «Бег» и в романе «Белая гвардия»: упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в нашей стране. В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны "в лагерь белой гвардии, в традициях «Войны и Мира». Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией.

Но такого рода изображения приводят к тому, что автор их в СССР, наравне со своими героями, получает — несмотря на свои великие усилия СТАТЬ БЕССТРАСТНО НАД КРАСНЫМИ И БЕЛЫМИ — аттестат белогвардейца-врага, а получив его, как всякий понимает, может считать себя конченым человеком в СССР.

   6
Мой литературный портрет закончен, и он же есть политический портрет. Я не могу сказать, какой глубины криминал можно отыскать в нем, но я прошу об одном: за пределами его не искать ничего. Он исполнен совершенно добросовестно.

 7
Ныне я уничтожен.

Уничтожение это было встречено советской общественностью с полною радостью и названо «ДОСТИЖЕНИЕМ».

Р. Пикель, отмечая мое уничтожение («Изв.», 15/IX — 1929 г.), высказал либеральную мысль:
«Мы не хотим этим сказать, что имя Булгакова вычеркнуто из списка советских драматургов».
И обнадежил зарезанного писателя словами, что «речь идет о его прошлых драматургических произведениях».

Однако жизнь, в лице Главреперткома, доказала, что либерализм Р. Пикеля ни на чем не основан.

18 марта 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, лаконически сообщавшую, что не прошлая, а новая моя пьеса «Кабала святош» («Мольер») К ПРЕДСТАВЛЕНИЮ НЕ РАЗРЕШЕНА.

Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребены — работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы, — блестящая пьеса.

Р. Пикель заблуждается. Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа «Театр».

Все мои вещи безнадежны.

   8
Я прошу Советское Правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, и что всю мою продукцию я отдал советской сцене.

Я прошу обратить внимание на следующие два отзыва обо мне в советской прессе.

Оба они исходят от непримиримых врагов моих произведений, и поэтому они очень ценны.
В 1925 году было написано:
   «Появляется писатель, НЕ РЯДЯЩИЙСЯ ДАЖЕ В ПОПУТНИЧЕСКИЕ ЦВЕТА» (Л. Авербах, «Изв.», 20/IX — 1925 г.).

А в 1929 году:
   «Талант его столь же очевиден, как и социальная реакционность его творчества» (Р. Пикель, «Изв.», 15/IX — 1929 г.).

Я прошу принять во внимание, что невозможность писать равносильна для меня погребению заживо.

   9
Я ПРОШУ ПРАВИТЕЛЬСТВО СССР ПРИКАЗАТЬ МНЕ В СРОЧНОМ ПОРЯДКЕ ПОКИНУТЬ ПРЕДЕЛЫ СССР В СОПРОВОЖДЕНИИ МОЕЙ ЖЕНЫ ЛЮБОВИ ЕВГЕНЬЕВНЫ БУЛГАКОВОЙ.

   10
Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу.

   11
Если же и то, что я написал, неубедительно и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское Правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера.

Я именно и точно и подчеркнуто прошу О КАТЕГОРИЧЕСКОМ ПРИКАЗЕ, О КОМАНДИРОВАНИИ, потому что все мои попытки найти работу в той единственной области, где я могу быть полезен СССР, как исключительно квалифицированный специалист, потерпели полное фиаско. Мое имя сделано настолько одиозным, что предложения работы с моей стороны встретили ИСПУГ, несмотря на то, что в Москве громадному количеству актеров и режиссеров, а с ними и директорам театров, отлично известно мое виртуозное знание сцены.

Я предлагаю СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства, специалиста — режиссера и актера, который берется добросовестно ставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес и вплоть до пьес сегодняшнего дня.

Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный Театр — в лучшую школу, возглавляемую мастерами К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко.
Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены.

Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, В ДАННЫЙ МОМЕНТ, — нищета, улица и гибель.

   М. Булгаков

0 коммент.:

Отправить комментарий